Томский телеграфист - Мария С. Бушуева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дневнике сознания появилась новая запись: все чувства, которые испытывают люди, в сущности, одинаковы, набор их постоянен и соединённые этими одинаковыми чувствами, точно каналами, по которым потоки чувств перетекают от одного человека к другому, люди похожи на лес, корни которого, питаясь едиными соками, намертво переплелись. Или на систему ирригационных каналов, сохранившихся в Минусинский котловине и насчитывающих три тысячи лет. Но оттого так опасна взбудораженная толпа: чувство разрушения, несущееся по каналам единой системы, накопив колоссальную мощь, прорывает заграждения и вырывается страшным потоком, сметающим всё на своём пути!
Юлия была так горда своей «теорией чувств», что не удержалась и поделилась ею с дядей Володей.
– Но если это чувство – любовь к Богу? – спросил он. – Рассказывают, что во время проповедей Иоанна Кронштадтского иногда под куполом собора точно огонёк загорается, один, потом второй, третий – и внезапно вспыхивает гирляндой единая цепь, объединяющая всех молящихся в соборе!
– Может, и Святой огонь в Иерусалиме возникает так? Явление электричества, которое источником имеет человеческий магнетизм?! С другой стороны, существует ли такой магнетизм…
– Господи, спаси и помилуй, это не девочка, а какое-то горе от ума! – услышав конец их беседы, воскликнула встревоженная мать. – Все мои дочери как дочери, но Юлия!
Дядя Володя тут же вступился за племянницу, но как-то обидно для неё, подчеркнув её юный возраст и «будоражащие инстинкты».
– И огоньки эти, – пробормотала Юлия, – только отсветы свечей, вот и всё!
– Все мы отсветы свечей, вот и всё, – эхом отозвалась матушка Лизавета.
«Нет, ни с кем нельзя делиться, – вечером думала Юлия, чуть не плача. – Тютчев прав: молчи, скрывайся и таи».
По далёким волнам степных курганов гулял ветер, донося до села горьковато-сладкий запах разнотравья: ковыля, чабреца, полыни, пырея, типчака, овсеца, лапчатки, мяты, – запах, настолько любимый Юлией, что, втянув его в себя каждой порой кожи, она могла ощутить себя счастливой, несмотря на любые огорчения. И сейчас, когда запах трав проник в комнату через открытое окно, Юлия села на постели, потому что её озарило: у неё есть друг, с которым она всегда может поделиться и он не предаст её, не посмеётся над ней и не выкажет взрослой снисходительности, это – степь…
Назавтра она продолжила свои записи, начав пользоваться не только страницами души, но и клетчатыми листами тетрадки, уже зная, что теперь никто о них не узнает.
«Но одно и то же чувство, – писала она, – вызывает у каждого человека своё действие, по-разному влияя на разных людей: например, для кого-то ревность – двигатель жизни, для кого-то – паралич воли. И потому, если мы примем чувство за основное человеческое свойство, мы обнаружим, что человека (и людей вообще) нет! – есть только волны чувств».
…Волны реки, волны степной травы…
В отличие от семей казаков, крестьяне-ссыльнопоселенцы, немногочисленные старожильческие жёны и их дети, многие из которых имели уже явственные остяцкие или монгольские черты, – весь этот сельский, пришлый в Сибирь люд, часто совсем не по-доброму относился к красивому священнику, из окон чьего дома порой доносились звуки скрипки или романсы, и с неохотой посещавший церковь во все иные православные праздники. Пасху тоже любили: красить яйца, светить потом их цветные скорлупки, скрывающие жёлтую сердцевину – символ постоянного возрождения, о чём, разумеется, они и думать не думали, светить и только что вынутые из печей толстые куличи, которые они закутывали белыми платками, чтобы в них сохранялся остаток тепла. Было народу весело.
Церковный двор в канун Пасхи становился полон, и Юлия видела, что отец Филарет, сутуловато подходя то к одной сельчанке, то к другой, как-то остро и радостно ощущает эти минуты служения, своё посредничество между двумя мирами – Горним и будничным, бренным.
Пасхальная литургия казалась Юлии волшебной. Небольшой церковный хор, в котором на Пасху пела и матушка Лизавета, и сестра Вера, и приезжавшая на Пасху подруга Муся Богоявленская, и сама Юлия, звучал чисто и красиво. А Юлии к тому же иногда дозволялось и дирижировать: в епархиальном училище давались азы музыкальной грамоты. Братья прислуживали, выполняя мелкие поручения отца и старого, но ещё очень видного черноволосого диакона Никодима Пузыревского, относившегося тоже к потомственным клирикам.
Юлии больше всего нравились дрожащие в руках прихожан огоньки, полуночный ход вокруг белой каменной церкви и взволнованный возглас отца: «Христос Воскресе!» Первым этому радостному известию откликался старый пономарь, красноносый семидесятипятилетний крестьянин Трифон, потом диакон Пузыревский, и вслед за ним толпа подхватывала: «Воистину!»
Колокола звучали ясно, высоко, точно не на колокольне, а в самом небе.
На следующее утро ставили столы с едой, приходили Веселовские, обязательно заезжал к вечеру Павел Петрович, празднично парчово-атласный, и маленький хромой Юлик трогая красивую ткань, конец которой спускался к полу, с надеждой спрашивал:
– А на Юлика наденут?
– Отойди от деда Павлина, – приказывала кукольная Марианна Егоровна, – не трожь ризу!
– Не отойду-уу-у! – упирался он.
– Казачье упрямство! – сердилась старушка, тут же угощая подбежавших к ней младших девочек горячими пряниками. Она уже улыбалась и Юлику и, крестясь на икону, сама шла пробовать испечённый Агафьей сладкий пирог.
Порой через сны Юлии прокатывались какие-то массивные жёлтые колёса; катились они вниз, с горы и тонули в извилистой бурной реке, из бурлящих волн которой начинал вдруг проступать чёрный крест. Юлия рассказала как-то сон бабушке Маримьяне, давно мысленно отделив бабушку Марианну, порой с гордостью вспоминающую каких-то мифических орловских прапрабабушек и гонористую бабушку – вдову польского повстанца, от старой Маримьяны, путешествующей, по-монашески повязав голову чёрным платком, по русским святым местам и умевшей растолковывать любые сны. Конечно, и на сей раз бабушка быстро и многословно объяснила: жизнь, мол, девяностотрёхлетнего Льва Максимыча вот-вот закатится, а следом за ним и жизнь разбогатевшего его зятя – но не своей смертью кто-то из них умрёт…
Она припомнила старого попа Копосова, которому снилось, как загорелись окна в его доме, а вскоре он заболел чахоткой, хорошо, сын у него такой умный да смирный, взял сразу отцовый приход, тем и жизнь старику продлил, не дал ему утруждать себя службой и угаснуть раньше времени, они вот с Филаретом чем-то похожи: оба тихие да честные… Припомнила и другого знакомого силинской семьи – иерея из казаков Байкалова, о котором,