Огонь. Ясность - Анри Барбюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прибавляет:
– Прямо диву даешься, что он так близко от нас!
– Его рука лежит как раз против того места, куда я кладу голову.
– Да, – говорит Паради, – правая рука, а на ней часы.
Часы!.. Я припоминаю… Мне почудилось? Приснилось? Мне кажется, да, теперь я почти уверен, что три дня назад, в ту ночь, когда мы так устали, я перед сном слышал что-то вроде тиканья часов и даже подумал: где они тикают?
– Да, может, его часы ты и слышал сквозь стенку, – говорит Паради, которому я это рассказываю. – Часы идут себе, даже когда человек остановился навсегда. Чего там, этой штуке до нас нет дела; она спокойно переживает человека и работает, сколько ей полагается.
Я спросил:
– У него кровь на руках; а куда он ранен?
– Не знаю. Наверно, в живот; мне показалось, у него там кровь. Или в голову? Ты не заметил пятнышка на щеке?
Я припоминаю зеленоватое обезображенное лицо мертвеца.
– Да, правда, у него что-то на щеке, вот здесь. Да, может быть, пуля попала сюда.
– Тише! – вдруг перебивает меня Паради. – Вот он! Не надо было здесь оставаться.
Но все-таки мы не уходим, мы стоим в нерешительности, а прямо к нам идет Жозеф Мениль. Он никогда еще не казался нам таким слабым. Уже издали видно, как он бледен, осунулся, сгорбился; он идет медленно, усталый, измученный неотвязной мыслью.
– Что у вас на лице? – спрашивает он меня.
Он видел, как я показывал Паради, куда попала пуля.
Я притворяюсь, что не понимаю, и отвечаю уклончиво.
– А-а! – рассеянно произносит он.
В эту минуту я с волнением вспоминаю… Трупный запах! Он слышен; ошибиться нельзя: там труп; может быть, Жозеф поймет…
Мне кажется, что он вдруг почувствовал жалкий призыв мертвеца.
Но Жозеф молчит, одиноко идет дальше, исчезает за поворотом.
– Вчера, – говорит мне Паради, – он пришел сюда с миской, полной рису; он больше не хотел есть. Как нарочно (вот балда!) остановился здесь – и хлоп!.. Хочет выбросить остатки рису за насыпь, как раз туда, где сидит мертвый брат. Ну, этого я уж не выдержал: как схвачу его за рукав в ту минуту, когда он швырнул рис… И рис вывалился в траншею. Жозеф как обернется ко мне, весь красный, разозлился, как крикнет: «Ты это что? Да ты, часом, не рехнулся?» Я стою дурак дураком, что-то пробормотал, кажется, что я сделал это нечаянно. Он пожал плечами и посмотрел на меня, как задорный петушок. И пошел дальше. Пробурчал что-то и сказал Монтрелю: «Видал? Бывают же такие олухи!» Знаешь, паренек ведь горячий! Как я ни повторял: «Ну, ладно, ладно!» – он все ворчал; да и я не был рад, понимаешь: ведь я как будто вышел виноватым, а на деле был прав.
Мы молча уходим.
Мы возвращаемся в землянку, где собрались остальные. Это бывший офицерский блиндаж; поэтому здесь просторно.
Мы входим; Паради прислушивается.
– Наши батареи уже час, как нажаривают, правда?
Я понимаю, что он хочет сказать, и неопределенно отвечаю:
– Увидим, старина, увидим!..
В землянке, перед тремя слушателями, Тирет рассказывает казарменные истории. В углу храпит Мартро; он лежит у входа, и приходится переступать через его короткие ноги, как будто вобранные в туловище. Вокруг сложенного одеяла на коленях стоят солдаты; они играют в «манилью».
– Мне сдавать!
– Сорок, сорок два! Сорок восемь! Сорок девять! Ладно!
– Везет же этому голубчику! Прямо не верится! Видно, наставила тебе жена рога! Не хочу больше играть с тобой. Ты меня сегодня грабишь и вчера тоже обобрал!
– А ты почему не сбросил лишние карты? Растяпа!
– У меня был только король, король без маленькой.
– У него была «коронка» на пиках.
– Да ведь это редко бывает, слюнтяй!
– Ну и ну! – закусывая, бормочет кто-то в углу. – Этот камамбер стоит двадцать пять су, а какая пакость: сверху вонючая замазка, а внутри сухая известка!
Между тем Тирет рассказывает, сколько обид ему пришлось вынести за три недели учебного сбора от батальонного командира.
– Этот жирный боров был подлейшей сволочью на земле. Всем нам круто приходилось, когда мы попадались ему на глаза в канцелярии; сидит, бывало, развалясь на стуле, а стула под ним и не видно: толстенное брюхо, большущее кепи, сверху донизу обшитое галунами, как бочка – обручами. Ох, и лют он был с нашим братом – солдатом! Его фамилия – Леб: одно слово – бош!
– Да я его знаю! – воскликнул Паради. – Когда началась война, его, конечно, признали негодным к действительной службе. Пока я проходил учебный сбор, он уже успел окопаться и на каждом шагу ловил нашего брата: за незастегнутую пуговицу – сутки ареста, да еще начнет тебя отчитывать перед всем народом, если на тебе хоть что-нибудь надето не по уставу. Все смеются; он думает – над тобой, а ты знаешь – над ним, но от этого тебе не легче. На гауптвахту, и все тут!
– У него была жена, – продолжал Тирет. – Старуха…
– Я ее тоже помню, – воскликнул Паради, – ну и стерва!
– Бывает, люди водят за собой шавку, а он повсюду таскал за собой эту гадину; она была желтая, как шафран, тощая, как драная кошка, и рожа злющая. Это она и натравливала старого хрыча на нас; без нее он был скорей глупый, чем злой, а как только она приходила, он становился хуже зверя. Ну и попадало ж нам!..
Вдруг Мартро, спавший у входа, со стоном просыпается. Он приподнимается, садится на солому, как заключенный; на стене шевелится его бородатая тень. В полутьме он вращает круглыми глазами. Он еще не совсем проснулся.
Наконец он проводит рукой по глазам и, словно это имеет отношение к его сну, вспоминает ночь, когда нас отправляли в окопы; осипшим голосом он говорит:
– Вот кавардак подняли в ту ночь! Что за ночь! Все эти отряды, роты, целые полки орали, и пели, и шли в гору! Было не очень темно. Глядишь: идут, идут солдаты, поднимаются, поднимаются, как вода в море, и размахивают руками, а кругом артиллерийские обозы и санитарные автомобили! Никогда еще я не видел столько обозов ночью, никогда!..
Он ударяет себя кулаком в грудь, усаживается поудобнее и умолкает.
Выражая общую неотвязную мысль, Блер восклицает:
– Четыре часа! Теперь уж слишком поздно: сегодня наши уже ничего не затеют!
В углу один игрок орет на другого:
– Ну, в чем дело? Играешь или нет, образина?
А Тирет продолжает рассказывать о майоре:
– Раз дали нам на обед