Лист лавровый в пищу не употребляется… - Галина Калинкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужчина в халате учуял лёгкий женский шаг с самого низу парадного. Сложился в три погибели перед замочной скважиной и разгибался по мере добегания гулкого звука на верхние этажи. За секунду до звонка он распахнул дверь, и сердитая хрупкая ручка повисла в воздухе. Женщина переступила порог, бросила на пол муфту, скинула шубку на руки встречавшему и, не снимая сапожек и шапки-ток, всхлипывая, промчалась к себе в будуар. Мужчина перекинул шубу на руки кухарке и поспешил в комнаты. Турмалайка снова не успела спросить, подавать ли ужин.
Спустя четверть часа отужинали с вином, причем в полном молчании. Когда Турмалайка отгремела посудой и отпросилась до завтра, прихватив под мышкой буженину в тряпице, тогда вышел разговор. Мужчина, заглянув женщине в лицо, прочёл настроение по припухшим глазам и носику, капризной линии губ. Теперь выжидал минуты перемены, когда его Гайде снизойдёт. Но Гайде, гадина, гадина, нарочно мучала, нарочно тянула. А как возлегла на белой медвежьей шкуре в дезабилье возле жаркого мавританского камина, то соблаговолила заговорить. Он робко присел в ногах, прикурил пахитоску и протянул ей вместе с медной пепельницей-коброй с распущенным загривком-капюшоном.
– Победоносная Москва! А я – лежу на смертном ложе… Муханов! Папку попёрли.
Вот как? Уже знает.
– Не может быть! Как они так с ним?!
– Муханов, куда он теперь? Из управляющих в дёгтякуры?
Припекло задницу контре. Поделом барину.
– Ты считаешь, я брошу твоего отца?
– Муханов, зачем они так с ним? Хамы…
А он что особенный, твой папаша?!
– Сегодня, милая, стало недостаточным оставаться просто терпимым к советской власти.
– Да сколько таких! Кругом в конторах, как в засадах, сидят, ждут конца большевиков. Почему именно его? Нет, тут иное ощущается.
Конечно, иное. Умненькая.
– Тогда, может, он был неосторожен?
– Неосторожен?! Это мой отец! Рушится жизнь моей семьи…
Какое горячее бедро…Истерику устраивает, распаляется, стервенька.
– Кругом рушится… мир…
– Глупец!
Красивая блядь человеческая. Неумолимая, холодная тварь. За что, спрашивает? За контрреволюционные настроения, лапочка.
– Разве…я…отказываюсь помочь…
– Ах, оставь! Я не в духе сегодня.
Ну вот. Ну вот так и знал. Чем ты себя делаешь, девка? Договаривай же скорее, стервь рода людского. Вот сейчас задрать розовые маркизетовые шаровары поцеловать щиколотку или рано. Взбрыкнёт кобылка. Попробовать погладить крутой подъем; шерсть медвежья пролезла в щелки между пальцев. Попробовать забраться на икру. Породистая голень… Дурное настроение. Недоговаривает. Не в одной отставке дело.
– Чем расстроена моя Гайде?
– Расстроена? Растоптана, низвергнута, испепелена.
– Говори же!
– Я чуть не сгорела сегодня.
– Где ты была?
– В приюте у Виты. Сначала он зубоскальничал и тешился.
– Кто он? Приютский?
– Нет. Гнусный тип с насосной станции. Подслушивал. А когда Вита… Он пихнул меня. Вот сюда, в плечо…
– Дай поцелую…маленькая моя… бабочка…
– Пихнул и я повалилась на стол…
– И что он дальше сделал? Вы были вдвоём?!
– Говорю же, с Витой. Я опрокинула лампу. Керосин растёкся, вспыхнул огонь. Я, кажется, подпалила мех.
– Купим новую шубку. И..?
– Никто, никогда не смел так поступать с Диной Талановой. Никто. Никогда. Ты убьёшь его?
– Кто он?
– Кажется, какой-то Хрящ…
– Забудь о нём. Его уже нет.
– Он там «красный управляющий».
– Тут сложнее. Возможно, ты была груба с ним? Или твоя подруга?
– Как?.. Я? Это животное набросилось на нас…как, как Тавр в «бычьей пляске».
– Кто?
– Ты убьёшь его?
– Вам надо сдерживаться. Теперь другие времена. Не оберешься неприятностей.
– Я не понимаю. Ты не дашь защиты?
– Как ты умеешь обижать меня, моя Гайде… как ты… Я сейчас же, сейчас… Сейчас ты увидишь…своего защитника… зачем так подпоясана туго…кто бабам штаны дозволил…э…а…бабочка…Гайде…га…га…
Потом они спали. Порознь.
Она в будуаре, он прямо на шкуре в столовой. Спальня пустовала. Оба, разгорячённые, распалённые поначалу, теперь остывали, как мавританский камин, не заправленный вовремя топливом. Муханов, хмельной, исторпший, уснул нагишом, уткнувшись ничком в мех. Его щуплое, сухожилое тело целиком помещалось на шкуре. Пегие волосы на затылке смотрелись грязным пятном, кучкой пепла на белом. Когда всё кончилось, Дина подняла с пола парчовый халат и набросила на голый мужской торс: будто труп накрыла; золотистый пояс с кистями прозмеился следом.
Сжавшись в комочек, улеглась на оттоманку у себя будуаре, не собираясь греть пустующую кровать в спальне. Накрылась дюрханом и задремала. Через дрёму полыхнул огонь на столе, горели детские рисунки, душил козлиный запах из дохи, вопрошали распахнутые смятением глаза Виты. Так и не решилась поделиться с подругой новостью об отставке отца. Почему-то именно ей, маленькой, стойкой, правильной, слишком правильной Неренцевой как-то неловко, невозможно сказать про собственные изъяны. Претило признаться, у неё, Дины Талановой, вечносчастливой, самой удачливой, неуязвимой Дины Талановой, рухнула жизнь. А разве не рухнула? Отец потерял крепкое место, дающее заработок, карточки, положение и квартиру. Мать потеряла отца, мужа. С недавних пор день она начинала с «Шато О-Брион» и заканчивала коньяком. Отец завёл роман на стороне, предметом его нового чувства – теперь все полюбили новое – стала одна ткачиха. Причём разбираться, в изначальном и вторичном – отцовой измене, материном пристрастии или наоборот – не доставало сил.
Дина, потеряв остатки альянса называемого прежде семьёй Талановых, сама вроде бы и устроена, но вынуждена жить с недомерком и неучем, не отличающим барокко от ар-нуво. Вспомнилось их первое знакомство, на Сретенском. Муханова привёл контролёр, перед которым открывались двери всех квартир дома. Позже к Подснежниковым подселили каких-то немыслимых бакенщиков. А перед Талановыми контролёр извинился, к ним попали по ошибке. Кстати, от бакенщиков помог избавиться именно Муханов. Невенчанные Карп и Зоя исчезли в одночасье, вместе с ними, говорят, исчезло кое-что из скарба профессора Подснежникова. Но тут уж Муханов ни при чём, надо лучше смотреть за