Не та война 1 - Роман Тард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ваше высокоблагородие. Я на этот ваш вопрос отвечу вам настолько, насколько смогу. Я прошу меня не перебивать, пока не закончу. Если я что-то пропущу или что-то недоскажу — не из-за хитрости, а потому что я сам себе пока ещё не всё объяснил.
— Договорились. Говорите.
Я начал.
— Я человек, которого вы видели на построении пятнадцатого октября, в известном смысле. В том, в котором вы могли это заметить со стороны. В другом смысле я — не вполне этот человек.
— Продолжайте.
— До моей контузии двенадцатого октября у меня в голове, я уверен, этой памяти не было. Я имею в виду — той памяти, которая у меня во все последующие недели у вас в роте проявлялась через случаи. Фортификация по Вобану — её не было. Немецкий на уровне беседы с Майером — его не было. Рукопашка малой сапёрной лопаткой через боковой удар с корпуса — её не было. Интерес к истории Тевтонского ордена, который я назвал при Крылове позавчера вечером — его тоже не было.
— Это я и сам наблюдал.
— Да. Но что с этим сделать — я, ваше высокоблагородие, сам себе до недавнего времени ответить не мог. Сейчас я вам скажу то, как я это себе сам понимаю. Не уверенно. Я за этим ничем кроме собственного опыта не стою.
— Говорите.
— После разрыва двенадцатого октября у меня в голове словно открылся второй слой памяти. Не вытеснив первого. Второй. Первый слой — прапорщика Мезенцева. Его я сохранил, в значительной мере. Я помню Калугу, помню гимназию, помню Московский университет, помню юрфак. Помню отца. Помню, как в Одесском юнкерском нас учили штыковому бою. Помню, как ехали в Бессарабский полк. Всё это — моё. Этот слой — первый.
— Первый, — повторил Ржевский.
— Второй слой — у меня не «моего» в бытовом смысле. Это не воспоминания о людях, не воспоминания о семье, не воспоминания о городах, в которых я лично был. Это — структурированные знания. Как будто кто-то когда-то посадил у меня в голове готовое содержание по нескольким предметам. Средневековая военная история. Германское обычное право. Современный немецкий язык. Средневековая фортификация. Орденская дипломатия. Это — как учебник, в котором я могу открыть любую страницу и прочитать, что там написано, но я не могу вспомнить, когда и где я эту книгу покупал.
Ржевский молча слушал. Он не опустил карандаш на лист. Он держал его в пальцах над листом, как держат над шахматной фигурой, не решив, тронуть её или нет.
— Ваше высокоблагородие, я, говоря откровенно, не знаю, как эта память у меня в голове появилась. У меня нет для этого объяснения. Я за шесть недель пробовал себе три объяснения. Первое: у меня в детстве, в калужской гимназии, был учитель, который мне всё это вкладывал, и я забыл, а контузия раскрыла. Это звучит безумно, и я сам в это не верю, но оно хотя бы попадает в понятные категории. Второе: у меня до Мезенцева был какой-то эпизод в жизни, о котором Мезенцев не помнил, например, обучение в частном учёном кружке или в доме репетитора, и это обучение тоже было забыто и раскрылось. Это звучит вероятнее первого, но у меня нет ни одного подтверждения, чтобы это проверить. И третье, самое неудобное: что у меня в голове — в каком-то очень буквальном смысле — знания не моего человека. Как именно они туда попали — я не знаю. Я даже не пробую формулировать. Но это — возможность, которую я сам себе не могу закрыть.
Я выдохнул. Ржевский не шевелился.
— Это — то, что я могу вам сегодня сказать, ваше высокоблагородие. Больше у меня честных слов нет.
Ржевский положил карандаш на лист. Несколько секунд он молчал, глядя не на меня, а куда-то в угол землянки, где на стенке висела тонкая полоска брезента, которая служила у него занавеской к маленькому нише, где он хранил свои личные вещи.
Потом посмотрел мне в лицо.
— Мезенцев. Спасибо.
Я ждал продолжения — и он продолжил.
— Я вам скажу одну вещь. Я ваш «третий вариант» — тот, который для вас самый неудобный, — я последние три недели сам у себя в голове крутил. Только не в ваш адрес, а в адрес самого явления. Я за свою полковую службу насмотрелся сотен людей. Я видел тех, кого контузия ломала. Видел тех, кого она лечила от заикания. Видел одного, который после осколка в голову перестал понимать родной полтавский и начал говорить по-русски с одесским выговором, — я это видел в японскую, под Мукденом, у себя во взводе. Но я никогда не видел, чтобы у человека после контузии появилось знание. Не изменилась память, а добавилось знание. Это — первое, что со мной за двенадцать лет в армии сделало так, что я не знаю, как это объяснить.
— Второе. Я не лезу в вашу внутреннюю версию. Я её не требую. Я вас не разоблачаю. Я с вами тоже работаю, как Добрынин, — по существу, но не до дна. Мне с вас, прапорщик, хватает того, что вы человек, который в моём полку делает работу полезную и не вредную. Мне с вас хватает того, что в моей роте вы своих бережёте. Мне с вас хватает того, что, когда Добрынин вам позавчера обронил «я стар», вы взглянули на него так, как глядит младший сын на отца. Это — мои критерии. Ваши «слои» в голове — ваше дело. Если вам нужна помощь, чтобы их разобрать, — обращайтесь к Ляшко. Или, если доверите, — ко мне. Если не нужна — живите с ними, как жили. У меня к вам претензий нет.
Я почувствовал, как у меня внутри, у ребра, что-то отпустило. Не сразу. По одному сухожилию.
— Ваше высокоблагородие.
— Да?
— Вы меня сейчас… приняли.
— Я вас принял шесть недель назад, Мезенцев. Сегодня я вам это обозначил словами. Это разные вещи.
Он налил мне из своего чайника простого, без наливки, чёрного чая. Придвинул кружку.
— Выпейте. Вы бледный.
Я выпил. Чай горячий, крепкий, без сахара. Пальцы отогревались у стенки кружки.
Ржевский не торопил меня, пока я пил. Потом продолжил.
— Одно я вам всё-таки скажу, Мезенцев. Не как совет. Как наблюдение. Если ваши второй слой памяти, как вы