Провинциал. Рассказы и повести - Айдар Файзрахманович Сахибзадинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«При случае сдашь и своих», – думал Шмаков, глядя сквозь банный парок в его голубые глаза, по-детски доверчивые, а вслух орал, работая веником, что он-де, старый ботинок Шмак, неуклюж стал для криминала, и вообще избрал себе нынче другую смерть.
Шмаков думал, как и сотни других людей: сколько бы он за решёткой ни сидел, какие бы сроки ему ни зачитывали в суде, – всё одно: в тюрьме он человек случайный.
Теперь ему нужен был покой, где тишина и леность; тут он обдумает, в конце концов, свою намеченную книгу – повесть о человеческой судьбе.
Ему было тридцать семь, но он считал, что жизнь только начинается. В лагере, когда не было двадцати, он не позволял себе даже представить, что ко дню освобождения возраст его приблизится к сорока. Ведь это жизнь кончена, старик!.. Но год от года начинал понимать, что каждый возраст интересен и значим по-своему. Всё убедительней казалось, что прежде ничего не понимал в жизни, сейчас только её постиг и даже готов был отказаться от чудесно предоставленного юного возраста. Не только потому, что молодильное яблоко заключало в себе горечь неотвратимого заключения, запрограммированного судьбой. Просто, эта пора сама по себе выпадала из жизни, странным образом являла картину траурного заката. Образ пришёл к нему из Забайкалья. В тот день ему исполнилось двадцать семь; полный сил и невостребованных чувств, он стоял на вершине сопки, он провожал закат – неестественно зелёный, пронизавший жемчужными ионами терпкий воздух Даурии. Шмаков смотрел вдаль, остро щемило в груди, боль достигла предела… и в том, что закат был аспидно-зелёный, таился сакральный смысл: ядовито, отравлено, кончено…
В поезде ему снился старый сон, будто его берут за белы руки и возвращают в тюрьму. На возражения отвечают, что отсиженный срок не засчитан, произошла ошибка, – и всё это с магической убедительностью, математическим доказательством обезволевшему уму… От этой бухгалтерии Шмаков проснулся в тоске. Приходя в себя, тесней прижал лицо к подушке, ощущая невыразимый уют свободы…
Когда проезжали Уральский хребет, всё смотрел в окно. Он полюбил Урал ещё школьником, ни разу вживе его не видя.
С курганского завода выехали два автобуса, в Казань и Саранск; была предварительная договорённость между водителями в трудной дороге придерживаться друг друга. Но вскоре саранцы, молодые шофера, обогнали спутников и исчезли за поворотом. Однако на двухсотом километре их автобус настигли стоящим у кювета: в двигателе что-то стучало. Совместно искали причину. Пришли к выводу, что внутрь двигателя при сборке попала стальная стружка или гайка, и саранский автобус опять умчался.
С рассвета другого дня пошли уральские перевалы. Алексей, старый шофёр, горючее экономил, на склоне отключал двигатель и вёрст пятнадцать автомобиль бесшумно летел под гору, шуршали только шины. Затем с механическим толчком вновь включался мотор, машина без труда шла в гору, на самую вершину. По сторонам, как под крылом самолёта, простиралась бескрайняя тайга…
Шмаков снимал с каркасов сидения, раскладывал на полу, ложился и выискивал в бездонном небе парящие точки хищников.
Он думал о Дине.
Невольно сравнивал её с Катей. Ему не верилось, что это была дочь той Кати. Боже мой, той самой Кати дочь!.. Это было и удивительно, и приятно. Странно, он проникся большим уважением к Дине, образ её приобрёл как бы дорогую оправу.
Он сравнивал мать и дочь. Обе были не без кокетства, не то чтобы жеманницы и хорошухи… Помнится, Катя в отношениях с ним как бы наигрывала и делала это хорошо; по крайней мере, он верил в её непосредственность, всё вызывало восторг – и нарочито усиленный нездешний акцент с забавной протяжкой гласных, и при поцелуях распахнутые с блеском голубые глаза, и походка, то молодецкая, то девчоночья, семенящая, и подхалимничанье перед строгой вахтёршей, чтобы заполночь, исцелованную, пускала в общежитие, и даже мгновенный оклик студента, имени которого не знала: «Эй, человек!» Всё получалось у Кати здорово!
Дина тоже играла забавно. Но уже другой был Шмаков. Почти семнадцать лет в зрительном зале, где люди жили, образно говоря, нагишом – на виду, дали ему известный опыт, и он Дине не верил. Но тут таилась другая прелесть: роль исполнялась ради него. Он потакал ей в игре, видел промахи, но был доволен. Как посредственный метр, испытывал какую-то отеческую удовлетворённость (Кате промахи он, конечно бы, не простил). Так родители видят в недостатках своих детей особую прелесть.
Кроме того, он замечал в чертах Дины что-то родственное, близкое, порой узнавал в ней как бы свои черты. Но понимал, что это – черты Кати, то есть через воспоминание о Кате он увидел себя в лице Дины, как в зеркале юности, – того, молодого…
Лёжа на полу автобуса, Шмаков закрывал глаза. Над ним склонялась Дина… Да, он решил. Он вернётся и они, как это называют, – поженятся. Об этом было уже с Диной говорено, а она наверняка поделилась с тёткой; сопротивления извне Шмаков, по крайней мере, не ощущал. Значит, вскоре всё будет исполнено.
В Казань автобус прибыл утром.
Стоял июнь, – именно такой, какой бывает на родине каждого…
Уже в полдень Шмаков с букетом цветов позвонил в дверь заветной квартиры.
Открыла тётка.
Нельзя сказать, что она посмотрела доброжелательно и эта неожиданная встреча могла закончиться счастливо…
Шмаков резко изменил сюжет.
– Это вам! – протянул цветы, предназначенные для Дины. Вспомнилось вдруг, что тётка вправе таить на него обиду. За то, что он категорически отказывался (суета!) знакомиться с нею. Он предполагал, что ритуала не избежать, но всё должно произойти само собой, без обострения внимания, ведь – пошлость.
Тётка находилась в полумраке прихожей: в пёстром халате, на голове груда волос.
– Что вы!..