Провинциал. Рассказы и повести - Айдар Файзрахманович Сахибзадинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тётка засмеялась, не противореча и тем как бы одобряя камень, брошенный в огород Шмакова.
Шмаков заметил: Дина паясничала, однако косилась на него с тревожным любопытством …
Между тем он испытывал острую потребность побыть одному. Вышел курить. Сосредоточиться не мог. Конечно, он всё переварит потом, а сейчас они поедут на кладбище. Там будет ещё одно потрясение: он увидит могильный холмик… Казалось, время сконцентрировалось. Молодость его прошла ровно; например, десять лет после второго побега тянулись однообразно, словно один долгий день. А тут события сместились в один узел. Он не мог дать себе отчёта. Что он чувствует? Неужели пришло то, что приходит в старости: отсутствие остроты переживаний, всё притуплено. Ему даже казалось, что вообще ничего не чувствует, что он может сейчас потушить окурок, спуститься по лестнице и уйти – навсегда, жаль только пиджак, оставленный на спинке стула…
Дина… Но нет! Этого не может быть, потому что не может быть вообще!..
И вдруг Шмакову на миг показалось, что всё, что он ни делал, как бы он до сегодняшнего дня ни поступал, – всё делалось правильно, потому что он со своим звериным чутьём и опытом не мог теперь допускать ошибок. Потому, что он поверил. Своей волчье-лагерной интуицией. Поверил в жизнь, во встречу с Диной, даже в непогрешимость связи: так надо, происходящее не ляп судьбы, напрасного ничего не бывает, и всё человеческое (мелкое) чуждо.
Они ехали в автобусе молча. Дина по-прежнему косилась на него со скрытым беспокойством.
Шмаков представлял старое Арское кладбище, где был недавно. Вековые деревья, сырость и тень, редкое пенье птиц…
Но Самосыровский погост находился в открытом поле, и тут стоял зной; казалось, нагретые солнцем памятники тоже испускали тепло.
Они миновали крематорий, прошли по аллее.
– Здесь, – сказала Дина.
Шмаков остановился. Начал оглядывать памятники, чтобы опередить Дину… Переместив взгляд в глубину аллеи, прочитал табличку:
«Екатерина Штин…»
В отдалении надпись смотрелась сиротливо, как само прошлое…
В сердце шевельнулась мгновенная жалость. То, что на табличке было написано «Екатерина» – полное имя, как пишут в загсе (а он привык думать лишь про «Катю»), удостоверило: да, лежит здесь…
Они подошли ближе.
Молчали.
Дина присела на корточки, прикрыла лицо ладонями.
Памятник был изготовлен из мраморной крошки; отшлифован. Точно такой же стоял рядом, покосился…
Шмаков невольно подумал о своих ровесниках. Сколько их лежит сейчас по погостам! Парадокс, но тюрьма сохраняет. И оттуда выходят моложавые (за счёт воздержаний и овса), поджарые уголовники, с сединой на висках и быстрыми шаровыми глазами. Но свобода их тотчас губит – алкоголем, циррозом и пулей… Сейчас, шагая по аллее, он прочитал на памятниках пару знакомых имён. С одной фотографии пучеглазо глазел, по-орангутангски выдвинув вперёд челюсть, – тот, с кем ел из одной миски лет десять назад в штрафном изоляторе. Время летит, и жизнь – копейка. Вот и дочь…
Девушка всё сидела на корточках, закрыв лицо ладонями.
– Анна, скажи, кто твой отец? – вдруг произнёс Шмаков.
Она ничего не ответила, словно не расслышала, не обратила внимания.
Он и не говорил ничего больше. Стоял сбоку, глядя на травяной холмик…
Показалось, что Дина плачет.
– Мамочка, прости… – не отнимая рук от лица, проговорила она сквозь слёзы. – Мы не знали…
Тело её вздрагивало, она как будто давилась. Шмаков хотел было присесть, чтобы успокоить. Но вдруг увидел, как она раздвинула пальцы и покосилась в щёлку одним глазом – глянула украдкой. Тем быстрым и любопытным зрачком, каким дети Фрейда наблюдают в замочную скважину за спальней родителей.
«А ведь всё знала…» – подумал Шмаков.
Дина всё сидела на корточках, для равновесия раздвинув ноги в коленях. Он сверху видел гибкую спину, бедро, обтянутое чёрным капроном, – ляжку, которую любил целовать. Природа взрастила и превратила ребёнка в его отсутствие в желанную женщину. Сколько в ней было сейчас того нежного, обаятельного и порочного, что покоряет мужчин!..
Она шла впереди в своей короткой юбке и чёрных капронах. Шла наискось между могил. Высокие каблуки вязли в земле, и она, качая бёдрами, ступала нервно, быстро – так, что порой ступня перекашивалась, и оттого походка её казалась вульгарной.
Они вышли из ворот кладбища.
Он едва поспевал за ней в полушаге…
– Теперь ты меня бросишь? – сказала она, не оборачиваясь.
– Да.
«Неужели она не чувствует трагедии?» – мелькнуло в голове.
Она стала на автобусной остановке и повернулась лицом к встречному движению. Смотрела на дорогу, отбрасывая локон, щурилась.
– Скажи – только честно, – сказал он, – когда ты догадалась?
Она как будто о чём-то подумала и глянула на него дико; он почувствовал, что она его боится.
– А если бы я не узнал, – продолжал он, – то ты, держа всё в тайне, так и вышла бы за меня замуж? Дина, не бойся, скажи.
Он нарочно не назвал её Анной, – чтобы отдалить понятие «отец и дочь», сгладить ужасный факт для большей непринуждённости.
– Не знаю.
Глядя на дорогу, она кусала губы, щёки были влажны от слёз.
Подошёл автобус. Они сели на разные сидения.
Он смотрел в окно на дачи и огороды, сплошь покрытые полиэтиленовыми шатрами.
«Авантюристка, – думал он. – А, собственно, чего ты хотел? Яблоко от яблони далеко не падает. В семнадцать лет ты ограбил сберкассу, а она всего лишь хотела остаться с родным отцом…»
– Ты росла без матери и отца. Ничего не понимаешь. Может, и пытаешься кое-что осмыслить, но тебе никогда не ощутить того ужаса, что испытывают другие – нормальные – дети при мысли о кровосмешении.
– По-твоему, я – ненормальная?
– Да.
Она сидела в кресле и ела яблоко.
«Ну и племя пошло…» – подумал он.
Они ругались уже неделю. Дина приезжала, и выгнать её он не мог. Она поразительно изменилась, будто сняла маску: робость пропала, в обращении проявлялась необычная ласковость. И вместе тем девушка стала вспыльчивой.
Не сразу, не в их квартире, услышав рассказ тётки, и не на кладбище после слёз самой Дины, поверил он в случившееся…
Как бы человек не был уверен в существовании тяжелейшего факта, как бы не доходил до его сущности умом, факт этот для его человеческого – слабого – сердца всё же останется до поры под сомнением, где-то будет теплиться надежда, что это ошибка. Можно обольстить себя собственной ложью, неверием так, что он, факт, постепенно утратит свои очертания, уменьшатся его угрожающие размеры, тут и время летит-лечит… Это характерно для страданий неразделённой любви, при муках ревности, горьких слухах. Сердце устроено так, что оно не верит,