Есаул - Ник Тарасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страшно. Чертовски страшно.
Но еще страшнее жить, разрываясь пополам. Быть призраком будущего в теле настоящего. Оглядываться назад, когда надо смотреть только вперед, на острие сабли.
— Прости, Андрей, — прошептал я едва слышно. Губы слушались плохо, они пересохли и потрескались. — Ты был хорошим парнем. Честным. Ты хорошо поработал. Спасибо тебе за всё.
Я вытянул обе руки над углями. Жар лизнул больно, словно язык тигра, но я не отдернул руки.
Береста, скрученная памятью дерева, «сопротивлялась».
— Но дальше… — я сжал пальцы крепче, чувствуя хрупкость материала, несмотря на эластичность. — Дальше Семён справится сам. Без тебя.
Я разжал пальцы.
Берестяные свитки упали на красные, дышащие жаром угли.
Секунду ничего не происходило. Они лежали, свернувшись, как маленькое, мертвое существо. А потом края почернели, свернулись еще туже, и язычок пламени, веселый и ярко-желтый, жадно лизнул уголки.
Огонь побежал по строчкам.
Я смотрел, не отрываясь, как исчезает мой XXI век. Как сгорают интерпретации событий сквозь призму Андрея. Как исчезают термины, непонятные никому в радиусе четырёхсот лет.
Пламя добралось и до слова «Батя». Оно не хотело гореть. Береста в этом месте была пропитана чем-то солёным — может, потом, может, слезой, которую я не заметил, когда писал. Но огонь был беспощаден. Он сожрал и это.
Остался только пепел. Легкий, невесомый серый пепел, который тут же подхватил поток горячего воздуха и унёс вверх, в черное небо, к равнодушным звездам.
Я сидел и смотрел на пустые угли.
И вдруг, странным, необъяснимым образом, я почувствовал… облегчение.
Словно с плеч упал тот самый невидимый мешок с камнями, который я таскал с первой секунды пробуждения в поле среди трупов. Мешок сомнений, мешок сравнений, мешок чужой, ненужной морали.
Внутри стало пусто и звонко. И в этой пустоте больше не было паники. Там была злая, холодная решимость.
Я глубоко вздохнул, втягивая носом запах дыма, степной полыни и подсыхающих кирпичей. Запах моего дома.
Спина стрельнула болью, когда я распрямился, но я даже не поморщился. Я расправил плечи, чувствуя, как хрустят позвонки.
Андрея больше нет.
Есть заместитель сотника Семён.
И у него завтра очень много дел, как и всегда.
* * *
Прошло чуть больше двух недель.
Две недели замешивать глину, таскать воду, ругаться с уставшими до чёртиков мужиками и смотреть, как из серого небытия поднимается что-то похожее на жильё…
Стены наших новых «коттеджей» из самана поднялись уже по пояс. Сохли они неравномерно, местами трескались, и я бегал между бригадами, как прораб на сдаче элитного ЖК, заставляя замазывать щели свежим раствором с навозом. Навоз, кстати, стал стратегическим ресурсом. Раньше его просто сгребали подальше, а теперь за каждую кучу шла тихая конкурентная борьба между подопечными десятками.
Острог постепенно преображался. Но это была пока ещё жизнь в реанимации. Степенная, осторожная. Раненые начали выползать из лазарета, щурясь на солнце. Кто на костылях, кто с пустой петлёй рукава, заправленной за пояс. Они сидели у стен, грели кости и смотрели на нас, работающих, с той особой ветеранской снисходительностью, которую ни с чем не спутаешь. Мол, стройте, стройте, салаги, мы своё уже отвоевали.
Но главное напряжение висело не в воздухе стройплощадки. Оно сгущалось вокруг двух центров силы. Атаманской избы, где всё ещё сидел Филипп Карлович Орловский (окружённый лавандовым амбре и своими рейтарами), и остального гарнизона.
Всем было очевидно: так дальше жить нельзя. Орловский был номинальной головой, но шея давно переломилась. Реальные вопросы — от «где взять зерна» до «кого поставить в ночной секрет» — решались у костра Максима Трофимовича или возле меня. Власть, как вода, утекла из дырявого ведра манерной бюрократии в русло суровой необходимости.
И прорыв плотины был неизбежен.
В то утро Максим Трофимович подошёл ко мне, когда я проверял кладку новой бани. Ерофей, ругаясь с камнем, пытался доработать свод печи, и я как раз объяснял ему принцип тяги на пальцах.
— Семён, — тихо позвал сотник.
Он выглядел уставшим, но крепким. Как старый дуб, который побило молнией, обожгло огнём, но корни всё ещё держат. Шрам на щеке потемнел, в бороде прибавилось седины.
— Да, Максим Трофимович?
— Карл Иванович был у меня. И Остап заходил.
Он помолчал, глядя, как Ерофей укладывает тесаный валун.
— Пора Круг собирать, Семён. Негоже так. Филипп Карлович, конечно, барин важный, но войско без головы — что всадник без коня. Поводья вроде есть, а скакать не на чем. Его слово больше не имеет веса ни для кого из наших в остроге, и заставить их подчиняться ряженому я не могу.
Я вытер руки о тряпку, висевшую на поясе.
— Думаете, пора? Орловский не обрадуется. Он всё ещё наказной атаман, бумагу имеет.
— Бумагу ветром унесёт, а людей кормить и защищать надо. Пусть спасибо скажет, что он и его платки всё ещё целы, — отрезал Максим. — Завтра спозаранку. На плацу. Сбор будет не парадный — по делу говорить станем.
Глава 4
На следующее утро туман ещё не сошёл с низин, а на плацу уже гудело.
Это было не то торжественное построение, которое любят показывать в кино: с развёрнутыми знамёнами, чистыми кафтанами и блестящими саблями. Нет.
Это был сбор выживших и изнурённых. Инвалидная команда, перемешанная со стройбатом.
Люди стояли полукругом. Бинты — серые от пыли. Лица — обветренные, жёсткие. Оружие при себе было у всех — это закон. Даже, если у тебя нет одной руки, нож за поясом обязан быть.
Орловский-Блюминг не вышел. Он наблюдал из окна своей избы, трусливо приоткрыв слюдяное оконце, что-то недовольно шипя себе под нос. Типа знаете, как та неприятная бабка с первого этажа, которая приоткрывает уголок шторки у окна, смотрит на молодёжь во дворе и шипит обиженно: «Проститутки, наркоманы».
На крыльце стояла его охрана, во главе с Андреем, но вид у них был неуверенный. Они понимали: если эта толпа сейчас решит, что барин лишний, никакие рейтары не помогут.
В центре круга положили шапку. Простую, баранью папаху. Рядом — икону Николая Чудотворца, которую вынес дед Матвей.
— Православные! — зычный голос Остапа перекрыл гул.
Мой помощник вышел вперёд. Он не был красн оречивым оратором в стиле Уго Чавеса. Но был убедительным рупором этой толпы.
— Собрались мы не для праздности, а волей нужды! — продолжал Остап. — Тихон Петрович, царствие ему небесное,