Кенигсберг - Алексей Лапышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Добро пожаловать, — сказал я, когда все были на борту. — Четыре дня. Море. Балтика. И — кое-что по дороге.
— Кое-что? — спросил Фёдор.
— Кое-что, — кивнул я. — Увидите.
Полянский дал команду. «Святослав» отошёл от пристани — медленно, как лебедь от берега. Паруса поднялись — один за другим: кливер, фок, грот, бизань. Белые, новые, с имперским штампом на грот-брамселе. И — флаг. Дом Романовых. Двуглавый орёл на золотом поле, поднятый на гафеле. Его было видно за милю.
За «Святославом» — три линейных корабля. «Ретиванский», «Громобой», «Святой Андрей» — три горы дерева и пушек, которые шли строем, как солдаты на плацу. За ними — три фрегата. «Быстрый», «Стремительный», «Надежда» — лёгкие, быстрые, как гончие на поводке. За фрегатами — три корвета. «Ласточка», «Чайка», «Морфей» — маленькие, верткие, как ласточки. И — два пакетбота. «Меркурий» и «Гонец» — самые быстрые, для связи.
Двенадцать кораблей. Один флаг. Одна эскадра.
Данциг остался позади. Купола костёлов, башни ратуши, мачты в порту — всё уменьшалось, таяло, пока не стало полоской на горизонте. Потом — исчезло.
Только — море.
______________________________________________________________________________________________
Каюта на «Святославе» была не большой, но — достаточной. Стол, скамьи, свечи, серебро. И — еда. Морская еда.
Повар на «Святославе» — Степан, невысокий, усатый, из тех, кто умеет из солонины и сухарей сделать ужин, за который не стыдно. Он накрыл: солёная треска с луком и маслом, варёная баранина с картофелем, чёрный хлеб (не сухари — свежий, из Данцига), сыр — голландский, из припасов, и — суп. Рыбный, густой, с перцем и лавровым листом.
За столом — я, Ана, морпехи (Кумани, Крайцер, Шнайдер, Иванов, Ким), Орловы (все трое), Родька и его новгородцы (двое — Мирон и Тихон, остальные на вахте). Полянский — у штурвала, он сказал, что поест позже.
— Рыба, — сказал Кумани и понюхал треску. — Настоящая. Балтийская. Не та, что у нас в Керчи, но — хорошая.
— У вас в Керчи лучше, — сказал Иванов. — Черноморская треска — она жирнее.
— У нас в Охотске — лучше всех, — сказал Ким тихо. — Тихоокеанская. Она больше. И вкуснее.
— У вас в Охотске всё больше, — засмеялся Шнайдер. — Кроме порта.
Ким не обиделся. Он был из тех людей, которых невозможно обидеть словами.
— Порт — маленький. Рыба — большая. Море — большое. Этого достаточно.
Я ел и слушал. Это было хорошо. Не как совещание, не как бой, не как парад. Как ужин. Люди, которые прошли вместе много, сидели, ели, шутили. Это — то, ради чего всё. Не ради империи, не ради флага, не ради истории. Ради вот этого — стола, рыбы, хлеба и разговоров.
Ана сидела рядом. Она ела мало — она всегда ела мало, когда волновалась. Я видел: она смотрела на иллюминатор, за которым — море. Чёрное, мерцающее, с отражениями звёзд.
— Ты думаешь о завтра? — спросил я тихо.
— О послезавтра, — ответила она. — О Рюгене. О том, что ты расскажешь.
— Откуда знаешь?
— Ты весь день молчишь о Рюгене и думаешь о нём. Когда ты молчишь о чём-то — значит, это для тебя важно.
Она знала меня лучше, чем я сам. Четыре года. Куба, станция, прыжки, Россия. Всё вместе. Она знала.
— Завтра, — сказал я. — Завтра расскажу.
Родька за столом ел молча, методично, как делал всё. Но один раз посмотрел на рыбу и сказал:
— Хорошая треска. В Новгороде такой нет. Там — щука, судак, лещ. А треска — это балтийская рыба. Море всё-таки кормит.
— Море кормит, — кивнул я. — И учит. И бьёт. Но кормит.
Мирон Крюков доел свою порцию и посмотрел на повара:
— Ещё есть?
Степан усмехнулся:
— Ещё — всем. Это ж не сухари, мирон.
— Ещё, — сказал Мирон и протянул миску.
Я смотрел на них и думал: вот оно. Вот — империя. Не в залах Сената, не в кабинетах министров, не в диспозициях на карте. Вот — в миске с рыбой, в хлебе, в шутках за столом, в молчании Родьки, в спокойствии Кима, в огоньке Шнайдера. И в Ане, которая смотрит на море и ждёт завтра.
Глава 8. Рюген и Даны, не англы, но все равно наглы
Утро. Серое, балтийское, с низким небом и мелкой волной. «Святослав» шёл ровно, без крена — ветер был попутный, паруса полные.
Я вышел на палубу первым. Ана — за мной. И когда я обернулся — увидел её и замер.
Штаны. Тёмные, плотные, заправлены в сапоги. Свободная рубашка — белая, льняная, нараспашку у ворота. Волосы — подвязаны лентой, рыжий хвост по спине. Сабля — на поясе, слева. Пистоль — справа. Кинжал — за голенищем. И — глаза. Зелёные, ясные, с тем блеском, который я видел только когда она была готова. Готова ко всему.
Я посмотрел на себя. То же. Штаны, рубашка, шпага, два пистоля, кинжал. И — серьга. Маленькая, золотая, в левом ухе. Та самая, которую я носил, когда был корсаром. Когда мы с ней впервые вышли в море на корабле, который Нэйро построила из нанороботов и надежды.
Мы стояли на палубе — корсар и валькирия. Рыжая, маленькая, с саблей. И — я, высокий, тёмноволосый, с серьгой и шпагой.
И все — все — обернулись.
Полянский, который стоял у штурвала, сделал шаг, замер и… моргнул. Он моргнул один раз, медленно, как человек, который увидел что-то, чего не ожидал. Потом — выпрямился. И — ничего не сказал. Потому что капитан не комментирует командира. Тем более — императора.
Штурман — старый, седой, из тех, кто плавал ещё при Петре — посмотрел, прищурился, потом отвернулся к карте. Но я видел: его губы шевельнулись. «Валькирия», — прошептал он. Не мне. Себе.
Матросы — те, кто был на палубе — замерли на секунду. Один — молодой, рыжий, как Ана — уронил снасть. Другой — усатый, старый — кивнул. Не нам. Себе. Как будто увидел то, что давно ждал. «Вот они. Настоящие.»
Родька, который стоял у борта и зеленил лицом — выпрямился, посмотрел на Ану и сказал:
— Ваше Величество… Вы — валькирия. Я слышал