Кенигсберг - Алексей Лапышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С императором не спорят, — сказал Юсупов тихо. Не потому что боялся — потому что знал. Все уже поняли.
Братья Орловы переглянулись. Фёдор — старший, спокойный, с лицом, которое не выражало ничего, кроме готовности. Григорий — средний, с быстрыми глазами, которые уже считали калибры и дистанции. Алексей — младший, с тонким лицом охотника, который привык ждать.
Они кивнули. Все трое. Без слов. Без вопросов. Они понимали — им предложили не прогулку. Им предложили — будущее.
__________________________________________________________________________________________________
Ночь была тёмной, тёплой, с ветром с залива, который нёс соль и водоросли. Мы сидели у окна — я и Ана. Свеча горела на подоконнике, и её пламя дрожало от сквозняка, который просачивался сквозь щели.
— Завтра — море, — сказала Ана. Не мне — себе. Тихо, как говорят о чём-то давно жданном.
— Завтра — море, — подтвердил я.
Она повернулась. Рыжие волосы — распущены, по плечам. Глаза — зелёные, в свете свечи почти золотые. Она смотрела на меня и улыбалась так, как улыбаются люди, которые помнят. Помнят всё.
— Я опять буду валькирией, — сказала она, и засмеялась. Не громко — негромко, как смеются ночью. — Помнишь? В первый раз, когда мы вышли в море — на том корабле, который Нэйро наклепала…
— Помню, — сказал я. — Ты стояла на палубе в штанах и рубашке, с саблей, а потом все смотрели на тебя, как на явление.
— А ты стоял рядом и делал вид, что это нормально.
— Это и было нормально. Для нас.
— Для нас — да, — она кивнула. — Но они не знали. Они думали, что ты — странный капитан с рыжей женой, которая носит саблю.
— Я и был странный капитан с рыжей женой.
Ана засмеялась снова, и смех её был тёплым, как свеча.
— Я надену то же, — сказала она. — Штаны. Рубашку. Волосы подвяжу. Сабля. Пистоль. И — серьги не хватает.
— Серьги?
— У тебя. Ты всегда носил серьгу в ухе. Когда был корсаром. Помнишь?
— Помню.
— Наденешь?
Я посмотрел на неё. На её лицо, освещённое свечой. На рыжие волосы. На зелёные глаза, в которых горело не пламя свечи — что-то другое. Что-то, что горело всегда, с тех пор, как я вытащил её с Кубы, с того острова, где сын губернатора пытался взять её силой, а пираты ломали дверь.
— Надену, — сказал я.
— И шпагу?
— И шпагу.
— И пистоль?
— Два.
Она засмеялась и обняла меня. Крепко, как обнимают не от нежности, а от уверенности. От знания, что завтра — море, и они будут вместе, и никто не посмеет их остановить.
— Валькирия рыжая, — прошептала она мне в ухо.
— И её корсар, — ответил я.
И тогда — полыхнуло. Не буквально, не огнём. Внутри. Там, где-то глубоко, где живёт то, что осталось от демиурга, от всех жизней, от всех Данов, от всех миров. Полыхнуло — и я увидел. На секунду, на вдох. Море. Балтика. Серая, холодная, с белыми гребнями. И — корабль. Наш корабль. И мы — на палубе. В штанах, с саблями, с ветром в волосах. И все вокруг — смотрят. И понимают: это не поза. Они умеют.
— Завтра, — сказал я. — Завтра — всё будет.
— Всё уже есть, — ответила Ана.
Свеча дрогнула и погасла. Ночь осталась тёплой. За окном — Данциг, тихий, спящий. Завтра — море.
__________________________________________________________________________________________________
Утро было серым, но чистым. Ветер с залива — ровный, попутный, западный. Небо — низкое, но без дождя. Хорошая погода для выхода.
На пристани — все. Суворов — невысокий, жилистый, с лицом, которое на парадах казалось сухим, а сейчас было почти тёплым. Юсупов — старший, степенный, в кафтане, который не помялся бы и в шторм. Шешковский — незаметный, как всегда, стоял чуть позади и смотрел на всех глазами, которые не забывали ничего. Бек-Черкасский — прямой, темноволосый, с лицом, на котором читалась вся история его рода — и кавказская гордость, и русская служба.
— Четыре дня, — сказал я Суворову. — Четыре дня — и встреча в Кёнигсберге. Ты — за старшего в Данциге. Потом — выдвигаешься к Кёнигсбергу. Дивизия с тобой.
Суворов кивнул. Он не любил оставаться, когда император уходил. Но понимал: кто-то должен держать тыл.
— Борис Григорьевич, — я повернулся к Юсупову. — Общие вопросы — на тебе. Если что-то срочное — через Шешковского.
Юсупов склонил голову. Шешковский — не шевельнулся, но я знал: он услышал, он запомнил, он сделает.
— Александр Александрович, — Бек-Черкасский. — Безопасность и разведка. Если услышите что-нибудь про датчан или англичан — сразу голубя.
— Будет исполнено, — ответил Бек-Черкасский, и его голос был ровным, как клинок.
Дальше — ближние. Те, кто шёл со мной.
Кумани — Дмитрий, темноволосый, южный, с лицом, на котором море уже было написано. Он шёл на корабль, как домой.
Крайцер — Петер, светловолосый, прямой, немец аккуратный, который лучше всех понимал, как устроен корабль изнутри.
Шнайдер — Ян, быстрый, темноволосый, с глазами, которые уже считали стоимость фрахта и страховки.
Иванов — Иван-младший, высокий, светловолосый, молчаливый, с лицом человека, для которого море — не приключение, а работа.
Ким — Сергей, невысокий, плотный, с русскими глазами и корейскими скулами, который прошёл Тихий океан и для которого Балтика — лужа.
Все пятеро — с дружинами. Каждая дружина — десять человек, отобранных, проверенных, готовых. Морпехи. Те, кто пойдёт за мной и на корабль, и на берег, и куда угодно.
Родька стоял у трапа «Святослава» с новгородцами — двадцать человек, ушкуйников, которые не боялись ничего, кроме скуки. Он молчал, но по его лицу было видно: на корабль он идёт без радости. Ушкуйник — лес, река, берег. Не палуба.
— Родь, — сказал я. — Четыре дня. Потом — берег.
— Знаю, — ответил он. — Но четыре дня — это много воды под ногами.
— Под килем, — поправил я.
— Под чем угодно. Главное — чтобы не надо мной.
Я засмеялся. Ана — тоже. Родька крякнул и пошёл на трап.
Орловы поднялись на борт последними. Трое, в дорожных камзолах, без знаков различия — для моря они переоделись в простое. Фёдор — спокойно, как всегда. Григорий — с оглядкой