Кенигсберг - Алексей Лапышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна ещё спит. Рыжие волосы разметались по подушке, и на секунду, как всегда, я забываю, что мне нужно править империей. Потом забываю, что править не хочется. Потом забываю всё остальное. В общем, секунд тридцать я никто, гражданин ниоткуда, и это лучшие тридцать секунд суток.
— Вставай, госпожа императрица, — шепчу я ей в ухо. — За столом уже сорок человек.
— Сорок?.. — она открывает один глаз. Второй не открывает принципиально. — Ты бы сначала пересчитал, а потом пугал.
— Сорок. И все голодные.
— А ты сосчитал, сколько они съедят?
— Я сосчитал, сколько съест один Мирон. Остальное — арифметика.
Анна смеётся в подушку — тихо, чтобы не разбудить тех самых сорок, — и уже через четверть часа мы стоим перед зеркалом, и она вяжет мне шарф, а я мешкаю с застёжкой, потому что пальцы по утрам умнее меня и голосуют за то, чтобы остаться под одеялом.
— Дан. Петлица кривая.
— Петлица — государственное дело?
— Петлица — это твоё лицо. А твоё лицо сегодня видят четырнадцать родов.
— Моё лицо — государственное дело?
— Всегда было, — говорит она и всё-таки поправляет петлицу сама. Руки у неё быстрые. Всё у неё быстрое, кроме утра: утро она любит растягивать, и я ей в этом всячески помогаю.
Молодая гвардия моего двора собирается на завтрак вместе — я это постановил в первый же месяц и считаю своим лучшим решением после, пожалуй, вообще всех решений. За длинным столом в столовой Зимнего, застланным белым полотном, которого хватает разве что на парадный приём, сидят Долгоруковы и Шереметевы, Юсуповы и Черкасские, Демидовы и Строгановы, Ефремовы, Шнайдеры, Крайцеры, Кумани, Багратиони, Бакихановы, Кимы и Ивановы — все четырнадцать родов, все молодые, все свои. А по левую руку — пятеро моих новгородцев со своими девками, и это лучшая шпилька стола. Старики сенаторы от такого завтрака в гробу бы перевернулись. К счастью для них, они ещё живы и просто тихо негодуют по ведомственным каналам.
— Ваше Величество, а каши можно вторую? — Родион Волхов, по прозвищу Ушкуй, уже занёс ложку, не дожидаясь ответа. — А то мы с Мироном вон вчера по дворам прошлись, там караулы такие, что ноги гудят.
— Роды великого князя тяжки, — вздыхает Мирон Крюков, огромный, как причальная тумба. Он ест спокойно, основательно, как и всё, что делает. Если Мирон ест — значит, мир на секунду стал надёжнее.
— У него каши три тарелки было, — не оборачиваясь, сообщает Тихон Леший. Худой, гибкий, с насмешливым лицом, он даже кашу ест так, будто подглядывает за ней. — Я считал.
— Я работал.
— Он и спал на стуле, — добавляет Степан Ратманов, единственный грамотный из артели, и я улыбаюсь.
— Не спал. Думал.
— О караулах?
— О каше.
— О каша думать надо, — из дальнего конца стола подаёт голос Яков Сивый. — Про кашу хоть ясно: была или не была. А в голове у Мирона вечно туман.
— У меня в голове лес, — невозмутимо отвечает Мирон. — Лес чистый. Это у тебя в голове трактир.
— Трактир — тоже ясно, — не сдаётся Яков. — Там всё слышно.
Фроська Волхова — Феврония, если по-взрослому, — сидит подле Анны и тихо правит ей манжету. Девка выросла за эти годы: была рыжей смуглянкой с Волхова, стала рыжей смуглянкой, которая знает, где какая ткань от какого торговца пришла и почём она будет в марте. Я, между прочим, теперь тоже кое-что знаю про ткани — против воли. Груня Ладожская за ней — рослая, добрая, с валеком, который я как-то видел в деле и до сих пор хожу с синяком в душе от воспоминаний. Дарка Ветрина сидит ближе к дверям и ест с оглядкой — она всегда ест с оглядкой, привычка связной: рот занят, глаза работают, уши работают, а руки между делом тоже что-то делают.
— Дарка, — говорю я ей, — кушай спокойно. У нас сегодня мирно.
— Это мне не мешает, Дан, — спокойно отвечает она, и я улыбаюсь. Она давно не «ваше Величество» мне. Она — глаза моего дома.
Молодые же шумят. Борис-Порфирий Шереметев, рыжий, как медный чайник, изображает драгунскую атаку вилкой по тарелке с кашей.
— Так, ваше сиятельство, колонну прорываем вот тут, — тычет он. — Кирасиры заходят с фланга...
— Кирасиры заходят с фланга после того, как егеря снимут пикеты, — говорит Михаил Долгоруков. Он единственный из стола, кто ест, как будто у него экзамен: ровно, аккуратно, не спеша. — А егеря снимут пикеты, когда разведка доложит, что там пикеты.
— У тебя всегда всё «когда». А у меня всё «сейчас».
— Потому ты с драгунами, а он с сенатом, — замечает Ефрем Ефремов. — Каждый в свой окоп.
— А я? — Петер Крайцер поднимает светлую бровь.
— Ты — в фортификацию, Петер, — отвечает Александр Строганов. — Ты у нас построишь окопы, в которых они оба сгниют.
— Это не смешно, — обижается Крайцер.
— Это смешно, — говорит Лизхен, его сестра, и почему-то все смеются. Лизхен смеётся редко и метко, как выстрел из единорога: нельзя без последствий.
Дмитрий Кумани тем временем дразнит сестру ложкой мёда:
— Лидия, если ты сейчас дашь мне солидный ответ, я отдам тебе весь мёд.
— Солидный ответ такой: ты капнул мёдом на скатерть, — отвечает Лидия. — До сих пор солиднее тебя был только таракан.
— Таракан был каптал истины, — вздыхает Дмитрий. — Ему никто не дерзил.
Георгий Багратиони ест молча и смотрит, как Тамара что-то тихо шепчет Евдокии Долгоруковой. По лицу Георгия видно, что он уже всё понял про эти два шёпота и попрощался со спокойной жизнью. Лейла Бакиханова сидит с прямой спиной и тихо пьёт чай — и даже то, как она держит чашку, выглядит как дипломатическая акция. Малик рядом молчит в двух языках сразу.
Анна сидит рядом со мной и лукаво смотрит, как я ем. У неё тоже своё правительство: Мария Шереметева, Анна Демидова, Евдокия Долгорукова, Софа Шнайдер и ещё десяток девчат, которые за год сделали из моего двора работающий механизм. Они пишут, считают, ведут, успокаивают, вытаскивают из лазаретов, хоронят умерших и продают шерсть на три перста больше, чем