Кенигсберг - Алексей Лапышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
—Тогда — ждём, — я повернулся к дороге. — Ждём.
И тут же добавил:
—На всякий случай не забываем про резервный план.
И все кивнули…
Солнце поднималось. Утро Эльблонга — ясное, холодное, с ветром с залива. Море — серое, стальное, и на нём — мачты. Мои мачты. Мой флот. И на холмах — мои единороги. И в перелесках — мои казаки. И на дороге — мой отряд. И где-то на юге, в тридцати верстах, в карете, с тремя тысячами человек, ехал к морю король, который не знал, что море уже не его.
Я стоял на холме и смотрел на юг.
Ждали.
Глава 5 Данциг, Данциг
Дым ещё стоял над полем, когда я наконец снял перчатки.
Руки слушались — но едва. Не от усталости, скорее от того особого онемения, которое приходит после боя, когда тело ещё не верило, что всё кончилось. Пальцы были вкопчённые, на левом запястье — ссадина, не моя, чья-то, задело в давке, когда перестраивали первый батальон. Ничего. Живой.
Я огляделся. Поле под Эльблонгом выглядело так, как всегда выглядит поле после большого боя: вытоптанное, в ямах от ядер, с поваленными изгородями, и — тела. Много тел. Но меньше, чем могло бы быть. И это главное.
Фридрих ушёл. Не сбежал — ушёл. Это разные вещи. Сбежавший бросает всё: знамёна, артиллерию, раненых. Фридрих бросил кое-что, но армию сохранил. Гренадеры откатывались к Данцигу в порядке — мрачные, злые, но в порядке. И это значило, что он ещё не сломлен. Ещё думает. Ещё считает, что может повернуть.
— Пусть думает. — Сказал я сам себе и пошёл к штабной палатке.
Там уже ждали.
Румянцев стоял у стола, навалившись на него обеими руками, и смотрел на карту так, будто она лично перед ним провинилась. Мундир расстёгнут — для Петра Александровича это равносильно тому, что другой генерал лёг бы на землю и застонал. Значит, доволен. Когда он зол, он застёгивается до последней пуговицы и молчит. А когда доволен — расстёгивается и рычит.
Суворов сидел на табурете — это уже само по себе было событием. Александр Васильевич не садился, он обычно носился по лагерю, как торнадо, обгоняя собственные приказы. Но сегодня он сел. Значит, думал. А когда Суворов думал — лучше не мешать.
— Ну, — сказал я, входя, — раз все здесь, давайте решать, как будем добивать.
Румянцев поднял голову. Лицо — каменное, но глаза живые, быстрые. Он уже всё просчитал, конечно. Ждал, что скажу я, — не потому что подчинялся, а потому что хотел проверить, совпадут ли мысли.
— Добивать? — переспросил он. — Ваше Величество, я бы сказал — доводить.
— Пусть будет доводить. Звучит лучше.
Суворов вскинулся с табурета — мгновенно, будто его подбросило:
— Даниил! То есть, Ваше Величество! — Он махнул рукой. — Фридрих бежит к Данцигу. Город укреплён, гарнизон есть, припасы есть. Если он засядет — будем осаждать. А осада — это месяцы. А у нас осень. А осенью — распутица. А в распутицу — снабжение? Нет снабжения! И — что? Сидим в грязи, ждем, пока голодный Фридрих не решит, что лучше сдаться, чем дохнуть? А он не решит. Он Фридрих. Он лучше сдохнет.
— Спасибо, Александр Васильевич, — сказал я спокойно. — За портрет. Я тоже его знаю.
Суворов осёкся, кивнул и сел обратно. Он не обиделся — он просто выдал то, что думал, и теперь ждал ответа. Так Суворов и работал: выброс — пауза — реакция.
Я подошёл к карте.
Данциг. Крупнейший порт Балтики. Стены, бастионы, валы, рвы. Гарнизон — несколько тысяч. Подошедшие остатки армии Фридриха — ещё, наверное, пятнадцать-двадцать тысяч, если собрать всё, что уцелело. Это не мало. Это серьёзная сила, если посадить её за стенами.
Но Фридрих не засядет. Не потому что не сможет — потому что не захочет. Он не из тех, кто сидит за стенами. Он из тех, кто бьёт. Педант, но педант агрессивный. Он будет думать: как контратаковать, как выбить нас, как перехватить инициативу. И именно это мы и должны использовать.
— Значит, так, — сказал я и ткнул пальцем в карту. — Петр Александрович, ваш корпус — преследование. Жёсткое, непрерывное, но без зажима. Не дайте ему уйти к реке и не дайте ему остановиться. Жмите сзади, поколачивайте арьергарды, изматывайте. Но — не зажимайте. Нам не нужно, чтобы он в отчаянии пошёл на прорыв. Нам нужно, чтобы он откатился к Данцигу и там остановился, думая, что спасся.
Румянцев кивнул. Коротко, без лишних слов. Он понял.
— Казаков — все, что есть — на дороги. Все перекрываете. Все тропинки, все обходы, все броды. Фридрих не должен иметь возможности свернуть ни вправо, ни влево. Единственное направление — к Данцигу. Как в коридоре. Он идёт туда, куда мы его ведём, и думает, что выбрал сам.
— А если он попытается прорвать казачью завесу? — спросил Румянцев.
— Попробует. И отхватит кусок. Но не весь. Казаки не стоят стеной, они текучие. Нажмёшь — они отойдут и снова закроются. Он потратит время, людей, нервы — и всё равно пойдёт к Данцигу. Потому что больше ему идти некуда.
Я перевёл дыхание. Палатка пахла дымом, кожей, лошадиным потом и — чем-то ещё. Чём-то железным, тяжёлым. Это запах большого боя ещё не выветрился из портьбы и холстины.
— Суворов. Александр Васильевич.
Тот вскочил снова.
— Ваша дивизия внесла основной вклад в победу. Признáю. Без вас фланг бы не выдержал, и всё могло повернуться иначе. Но — теперь другая задача.
Суворов чуть наклонил голову. Он умел слушать, когда хотел. Когда не хотел — он говорил сам. Но сейчас — слушал.
— Прикрываете фланги и тылы. Всё. Левый фланг, правый фланг, коммуникации, обозы, переправы. Если Фридрих попытается ударить в спину Румянцеву — вы должны быть там раньше, чем он успеет подумать об этом. Не атака. Защита. Глубокая, эшелонированная, надёжная. Как стена. Как вы умеете.
— Стена — не моё, — проворчал Суворов, но без настоящего возмущения. — Я — наступать.
— Знаю. И поэтому вы лучше всех поставите стену, которая в нужный момент