Кенигсберг - Алексей Лапышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я видел, как она склонилась над солдатом — молодым, лет двадцати, с раздробленной ногой — и говорила с ним. Тихо, ровно, без жалости, без страха. Не «потерпи, миленький» — а «держись, солдат, ногу спасём, я знаю как». И солдат — держался. Потому что — верил. Потому что — она говорила — как врач. Не как девочка. Как — врач. Ей — шестнадцать.
Рядом — Груня Ладожская. Рослая, сильная, с тяжёлыми руками, которые могли — и бельё кипятить, и солдата держать, и — ударить, если надо. Она держала того, который кричал, — крепко, как тиски, — пока Мария снимала ремень с раны на ноге. Солдат — кричал. Груня — держала. И говорила: «Кричи, кричи, не стыдно. Кричи — но не дёргайся. Если дёрнешься — хуже будет. Держу — крепко. Кричи». И он — кричал. Но — не дёргался. Потому что — Груня. Потому что — её руки. Потому что — её голос. Тяжёлый, спокойный, как камень.
Дарка — маленькая, быстрая — бегала между лазаретом и позициями. Передавала вести, искала своих, считала потери. Она знала — где кто, что с кем, кто ранен, кто — нет. Её глаза — работали быстрее ног, а ноги — работали быстро. Она — не сидела. Она — не стояла. Она — бегала. И каждый раз, когда возвращалась с донесением, — лицо было — серьёзное. Взрослое. Не детское. Дарка — не была — ребёнком. Сегодня — она — перестала. Ей — семнадцать. Или — шестнадцать. Неважно. Она — перестала.
Фрося — наша Фрося — была рядом с ними. Не плакала, не кричала — работала. Шила нитку сквозь кожу, как шила полотно в мастерской. Руки — не дрожали. Лицо — бледное, но собранное. Она — сирота, дочь погибшего на Ладоге, и смерть для неё — не новость. Она видела — раньше. Отца — нет, но — видела других. Соседей, знакомых, незнакомых. Смерть на Ладоге — обычная вещь. Волхов — не прощает. И Фрося — знала это. Знала — и — не ломалась. И — помогала выживать другим. Она — шила — и — шила хорошо. Ровный стежок, крепкая нить, умелый узел. Анна учила её — и Анна — учила хорошо.
Анна — моя Анна — стояла чуть в стороне, и рыжие её волосы выбились из-под косынки, и лицо — бледное, но спокойное. Она не боялась. Она — не боялась никогда, с тех пор, как я вытащил её с Кубы, из-под носа у пиратов и губернаторского сына. Она — не боялась. Но — переживала. За всех. За меня — и так понятно, всегда, как дыхание. За своих — Фросю, Груню, Дарку, которые сегодня — в крови, в лазарете, в — не своём деле, хотя — чьём тогда? За мальчишек — Бориса, Мишу, Колю, Серёжу — которые сегодня — стали мужчинами, и это — навсегда, и — нельзя — отменить. За — всех. Она — переживала — за всех. Это — её дар. И её — проклятие. Потому что — любить всех — тяжело. А — она — любит. Не может — не любить. Так — устроена.
Я подошёл к ней. Она посмотрела на меня — и не сказала ничего. Просто — положила голову мне на плечо. Тяжело. Всю голову. Как будто — наконец — разрешила себе — устать. Не перед боем, не после боя — сейчас. В эту секунду. На моём плече. Где — можно.
И я — стоял, и молчал, и чувствовал, как она — дышит. Ровно. Медленно. И — Relaxing. Чуть-чуть. Чуть-чуть — отпускало. Не всё — чуть-чуть.
И я — слышал, как далеко, на западе, стихает топот бегущей прусской армии. Фридрих — отступал. Не — бежал. Отступал. Это — разные вещи. Бежавший — сломлен. Отступающий — нет. Фридрих — не был сломлен. Он — был — бит. Но — не сломлен. И — это — было — правильно. Потому что — сломанный Фридрих — не нужен. Нужен — целым.
Фридрих отступал.
__________________________________________________________________________________________
10 сентября 1762 года. Эльблонг.
Тринадцать тысяч шестьсот восемьдесят пруссаков. Четыреста русских. Соотношение — один к тридцати четырём. Семьдесят восемь орудий. Пятьдесят единорогов. Четыреста пятьдесят снайперов. Девять тысяч казаков и степняков. Тысяча четыреста кавалеристов в финале.
Фридрих отступал. Но это было — только начало.
Через шесть дней — Данциг. Второй удар.
Второй разгром.
И — переговоры, которые изменят карту Европы.
Глава 3 Кенигсберг... начало
Неделя от Ковно тянулась как живая — не торопясь, но и не давая заскучать. Двадцать тысяч человек не могут двигаться быстро, это не отряд в шестьдесят рыцарей, что скачет по лесной дороге, через час меняя горизонт. Это армия. Она дышит, переваливается через холмы, растягивается на версты, гремит обозными колёсами и конскими копытами, и пока хвост колонны выходит из деревни, голова уже проходит следующую. Мы шли по литовской земле, потом по прусской границе, мимо Гумбинена, и я смотрел на поля, на рыжие крыши деревень, на церкви — кирхи с острыми шпилями, непривычные, чужие, но уже не враждебные. Потому что мы здесь уже семь лет. Семь лет, как Восточная Пруссия под русской короной. И я думал: сколько нужно, чтобы кирха перестала казаться чужой? Пятьдесят лет? Сто? Или одна война, одна общая беда, один общий хлеб?
— Тридцать вёрст до Кёнигсберга, — сказал Суворов, подсаживаясь к моему лагерному костру. Лицо у него было пыльное, но глаза горели. — Завтра будем в городе, государь. Сегодня — Тапиау. Останавливаемся.
— Тапиау, — повторил я, перекатывая слово на языке. — Сколько в нём людей?
— Тысячи три, может, четыре. Маленький городок. Но бургомистр уже выслал навстречу делегацию. Армия в двадцать тысяч — это, знаешь, событие для такого места.
— Ещё бы, — хмыкнула Анна, сидевшая рядом и ковыряющая в миске с кашей. — Для такого места мы — целое нашествие. Надеюсь, хоть яйца дадут, а не только шляпы снимут.
Суворов засмеялся. Коротко, по-собачьи, как он всегда смеялся — будто залаял, но весело.
— Яйца дадут, государыня. И пиво. Тут пиво варят доброе.
— Пиво мне нельзя, — Анна покосилась на меня. — Мне ещё в седле держаться завтра.
Я не удержался, улыбнулся. Она перехватила взгляд и покраснела,