Кенигсберг - Алексей Лапышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Армия остановилась вокруг Тапиау — кольцом, как привыкли, лагерем, с обозами и пикетами. Старшие офицеры с охраной — в город, и я с Анной, Суворовым, Юсуповым, новгородцами и ближними пошёл пешком. Не верхом. Пешком. Потому что в маленький прусский городок верхом на коне въезжают либо завоеватели, либо дураки, а я не хотел быть ни тем, ни другим.
Городок был — ну, городок. Каменный, аккуратный, с кирхой в центре, с рыночной площадью, с фахверковыми домами, где нижний этаж каменный, а верхний деревянный, расписной, с резными балками. Мостовая — булыжник, не грязь, и это уже приятно. Воды в канавах по обочинам бежали чистые, не вонючие. Пруссаки, что ни говори, а порядок любят.
Бургомистр — толстый, рыжебородый, в чёрном кафтане с серебряной цепью — встретил нас у ратуши. Лысоват, краснолиц, потеет, но улыбается широко. По-русски не говорит, по-немецки — я худо-бедно, но Юсупов перевёл.
— Его высокопревосходительство бургомистр Иоганн Крамм приветствует императора всея России и выражает готовность города к любому содействию, — голос Юсупова-старшего был ровный, но в глазах — усмешка. Борис Григорьевич умел передавать чужие слова так, что за формальной вежливостью угадывалось: «А дальше?»
— Передай: спасибо. Привал на ночь. Фураж, вода, продовольствие — оплатим. Где разместиться?
Юсупов перевёл. Бургомистр закивал, засуетился, повёл рукой в сторону улочки, уходившей от площади. Мы пошли.
И вот тут — ощущение города. Тапиау был живой. Не мёртвый музей, не покорная декорация, а живой город, в котором люди работали, ели, спали, ссорились, радовались и боялись. По улице шли женщины с корзинами, мужчины в кожаных фартуках — из мастерских, навстречу. Дети — босые, чумазые, но не голодные. Смотрели на нас с любопытством, не со страхом. Один мальчишка, лет восьми, показал мне язык, потом захохотал и нырнул в переулок.
— Вот язык — это по-нашему, — Родион Волхов, шедший чуть позади, хмыкнул. — Русский ребёнок. Точно.
— Откуда здесь русские дети? — не поняла Анна.
— Семь лет, государыня, — пояснил Юсупов. — Здесь уже живут русские — торговцы, офицерские семьи, отставные солдаты. Дети от смешанных браков. Мальчик этот — полукровка, наверное. Прусский отец, русская мать. Или наоборот. Язык показал — значит, русский.
Я посмотрел на Родиона. Он пожал плечами.
— Язык, он один на всех. Прусский, русский — не важно. Ребёнок он и есть ребёнок.
Нас разместили в частном доме — двухэтажном, на углу улицы, с вывеской пекарни внизу. Хозяин — Петер Крамм, брат бургомистра, как выяснилось — пекарь, и дом пах хлебом, корицей и тёплым тестом. Пахнет, скажу я вам, как дом. Как настоящий дом, в котором живут, а не как дворец, в котором служат.
Петер был растерян, суетлив, всё вытирал руки о фартук и кланялся. Жена его — Гретхен, высокая, светловолосая, с красными от печи щеками — молча выставила на стол хлеб, сыр, колбасу, пиво, мёд и яблоки. Потом постояла в дверях, глядя на нас, и вдруг сказала по-русски, с тяжёлым акцентом, но внятно:
— Ешьте. Хлеб хороший сегодня.
Анна улыбнулась ей. Гретхен улыбнулась в ответ. И вот так просто, без церемоний, без переводчиков, две женщины — русская императрица и прусская булочница — поняли друг друга.
Я ел хлеб. Хлеб и правда был хороший. Горячий, с коркой, с тёмным мякишем, и пах так, будто весь смысл жизни этого человека был в этой буханке. И, может быть, так оно и было.
— Сколько здесь русских? — спросил я Петера через Юсупова.
— Русских? — Петер подумал, загибая пальцы. — В городе — может, триста. В округе — больше. Солдаты отставные, ремесленники, торговцы. Женатые. Дети есть. Много детей.
— Тебя русские не обижают? — спросила Анна.
Гретхен, которая стояла у печи и прислушивалась, вдруг заговорила быстро, по-немецки. Юсупов перевёл:
— Она говорит: кто обидит? Русские — покупатели. Русские — защитники. Пруссаков здесь мало осталось после войны. Мужики погибли. Женщин больше, чем мужчин. Если бы русские не пришли, кто бы работал? Кто бы женился?
— И кто бы хлеб ел, — добавил Петер, и постучал по столу. — Русские хлеб любят. Мы любим печь. Всё сходится.
Я смотрел на них и думал: вот оно. Вот то, ради чего всё. Не армия, не флот, не титулы, не корона. Две женщины, которые улыбнулись друг другу. Хлеб, который пах домом. Мальчишка, который показал язык. Семь лет — и уже не завоеватели и побеждённые, а соседи. Ещё не родные, но уже не чужие. Ещё немного — и дети этих детей не будут понимать, зачем делить людей на русских и пруссов.
— Ладно, — сказал я. — Завтра в Кёнигсберг. А сегодня — спасибо за хлеб.
Гретхен снова улыбнулась. Молча. И вынесла ещё одну буханку. Горячую.
__________________________________________________
Утро было серое, туманное, прусское. Туман лежал на полях, как овечья шерсть, и сквозь него солнце пробивалось мутным пятном, не грея, но обещая. Колонна двинулась на рассвете, и я ехал впереди, рядом с Анной, а за нами — Суворов, Юсупов, Шешковский, Бек-Черкасский, новгородцы, ближние. Охрана — чуть впереди и по бокам, не навязчиво, но ощутимо. Я не любил, когда охрана давила, но двадцать тысяч человек — это не сельская прогулка, и меры были нужны.
Дорога шла через холмы, мимо полей, уже убранных, с рядами снопов, мимо ферм с красными крышами, мимо речушек с мостами — каменными, крепкими, прусскими. Кёнигсберг показался часа через три — сначала шпили, потом крыши, потом стены.
И вот тут — впечатление.
Кёнигсберг был не Тапиау. Это был большой город. Настоящий. Портовый, торговый, университетский, укреплённый. Семь лет под русской короной — и он не стал русским, но он стал... нашим. Не в том смысле, что мы его забрали. В том, что мы в нём были — естественно, как река в берегах. Русские полки в гарнизоне, русские торговые конторы на набережной, русские вывески рядом с немецкими, русская речь на улицах — не везде, но слышно. И при этом — Кёнигсберг оставался немецким. Кирхи, пивоварни, булочные, университет с его профессорами, гавань с мачтами и снастями, фахверковые дома с резьбой и геранью на окнах. Город жил, и жил не покорно, а просто — жил. С нами.
Мы въехали через Королевские ворота — каменные, тяжёлые, с